Музей Марка Шагала
Беларускi english deutsch francais русский

Радислав Лапушин. Образ города у А. Чехова и М. Шагала



Радислав Лапушин. Образ города у А. Чехова и М. Шагала

 

Начну с цитаты: «Провинциальный мещанский городок с его затхлым бытом - чрезвычайно распространенное место свершения романных событий в XIX веке... Такой городок - место циклического бытового времени. Здесь нет событий, а есть только повторяющиеся «бывания». Время лишено здесь поступательного хода, оно движется по узким кругам: круг дня, круг недели, месяца, круг всей жизни. День никогда не день, год не год, жизнь не жизнь. Изо дня в день повторяются те же бытовые действия, те же темы разговоров, те же слова и т.д. Люди в этом времени едят, пьют, спят, имеют жен, любовниц (безроманных), мелко интригуют, сидят в своих лавочках или конторах, играют в карты, сплетничают. Это обыденно-житейское, циклическое бытовое время. Оно знакомо нам в разных вариациях и по Гоголю, и по Тургеневу, по Глебу Успенскому, Щедрину, Чехову» (М. Бахтин «Формы времени и хронотопа в романе»).

Действительно, именно такой образ города - безблагодатного пространства, нравственного и интеллектуального захолустья - переходит в русской литературе из одного произведения в другое. Остановившееся, как бы спрессованное время! Сдавленные улочки и дома, которые словно деформируют, искажают человеческий образ. Достаточно характерная деталь: серый забор с торчащими гвоздями, неоднократно встречающийся у Чехова.

Этому, реальному, городу противопоставляется идеальный город будущего, строящийся по законам добра, правды и красоты, город, где, как мечтают, например, чеховские герои, будут «громадные, великолепные дома, чудесные сады, фонтаны, необыкновенные, замечательные люди», где «каждый человек будет веровать, и каждый будет знать, для чего он живет, и ни одни не будет искать опоры в толпе». Таким образом, реальное и идеальное, настоящее и будущее, земля и небо разведены, обозначены как противоположные полюсы.

Тем разительнее, тем непостижимее кажется контраст с образом города, который открывается на картинах Шагала! Такие же узкие улочки, заборы, те же будничные заботы. И все совершенно по-иному. То, что героями русской литературы должно было обретаться ценой мучительных усилий, а порой - и жизни, что необходимо было выстрадать, отвоевать у действительности, здесь каким-то волшебным образом дается каждому вместе с дыханием и оказывается таким же естественным, как дыхание. Здесь «град земной» невозможно отделить от «града небесного», бытовое тождественно бытийному, сиюминутное - вечному, а способность летать как будто не требует от человека никаких усилий. Небо принадлежит каждому. Оно буквально заливает и преображает землю, становится ее частью, так же, как земля становится частью неба.

Оттуда, из «провинциального мещанского городка» русской литературы хочется поскорее убежать, вырваться. Там все заранее известно. Вместо судьбы - роль. Вместо пути - круг, дурная бесконечность повторений.

Здесь, у Шагала, чудо подстерегает за каждым углом и может произойти в любое мгновенье. Чудо не противостоит будничной жизни, а вырастает из нее.

Тот собирательный город нуждается в будущем, оправдывающем, искупающем настоящее.

А наивный шагаловский город ни в каком оправдании не нуждается. Он оправдан самим фактом своего существования.

Впрочем, противопоставление это, если взглянуть пристальнее, окажется вполне относительным. А так ли уж прост, однозначен образ «провинциального городка» в русской литературе? И не подготавливает ли он в немалой степени шагаловский город?

Начнем, как и Бахтин, с Гоголя. Вот лишь один пример (относящийся, правда, не к провинциальному городу, а к Петербургу), пример, как замечает один из исследователей Гоголя, «чуть ли не в духе будущих композиций Сальвадора Дали или Марка Шагала»: «Тротуар несся под ним... мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею вниз, будка валилась к нему навстречу...» («Невский проспект»).

А «Мертвые души», которые художник прочитал так по-шагаловски и одновременно, в отличие от своих предшественников-иллюстраторов, так по-гоголевски! И здесь та же, свойственная обоим творцам естественность фантастического, причудливая ирреальность реального, обыденность необычного и возможность самого невозможного. Детское простодушие, придурковатость, способные обернуться высшей мудростью. Святость, находящаяся в поразительном и подозрительном родстве с идиотизмом. Попробуй здесь отделить земное от небесного, пошлое - от высокого!

А вот как начинается чеховская «Скрипка Ротшильда», герои которой во многом близки шагаловским, местечковые ремесленники и музыканты одновременно: «Городок был маленький, хуже деревни, и жили в нем почти только старики, которые умирали так редко, что даже досадно». Чем не фантастический, словно заколдованный мир! Как бы заколдован и главный герой рассказа, чей образ к началу повествования лишен минимальной способности к состраданию, начисто - до неправдоподобия - лишен памяти. И этот же гробовщик Яков - талантливый музыкант. И это именно он создаст в конце жизни мелодию. И другой талантливый музыкант - и одновременно жалкое, затравленное (в том числе и самим Яковом) существо - еврей Ротшильд, исполняя эту мелодию, будет заставлять людей плакать.

Своеобразная заземленность, божественная неприхотливость небесного - вообще характерная черта русской литературы. И если, например, мальчику Егорушке из чеховской повести «Степь» начинает казаться, что «небо было близко к нему, а земля далеко», в это время «где-то далеко внизу» обязательно раздается голос: «Эй, возьми свою пальтишку!»

Подлинность небесного как бы гарантируется золотым запасом земного, будничного. Груз обременительных забот и привязанностей - путы, мешающие свободно перемещаться в горизонтальном пространстве. Но в то же время - и своеобразный пропуск в небо.

Совсем как у Шагала, где, для того чтобы обрести состояние невесомости, вовсе не обязательно освобождаться от земного балласта. Скорее наоборот: без своего «пальтишки», без скрипки или подойника, без клюки, на которую можно опереться, и заплечной торбы полет становится невозможным, а соответственно и способностью к полету наделяются не избранные и даже не только люди: коровы, куры, козы, часы с отросшим крылом...

Заземленность высокого предопределяет в русской литературе и особенное отношение к красоте, неотделимой здесь от действительной жизни, насколько бы она, эта жизнь, говоря чеховскими словами, не уклонялась от нормы.

«А наверху в это время, в той стороне, где заходит солнце, скучиваются облака; одно облако похоже на триумфальную арку, другое на льва, третье на ножницы... Из-за облаков выходит широкий зеленый луч и протягивается до самой середины неба; немного погодя рядом с этим ложится фиолетовый, рядом с ним золотой, потом розовый... Небо становится нежно-сиреневым. Глядя на это великолепное, очаровательное небо, океан сначала хмурится, но скоро сам приобретает цвета ласковые, радостные, страстные, какие на человеческом языке и назвать трудно».

Откуда этот «удивительный по смелости пейзаж» в финале жесткого, если не сказать, жестокого рассказа, где один за другим, без всякого «смысла и жалости» гибнут люди (речь идет о рассказе «Гусев»)? Откуда же эта, как будто за чертой безысходности рождающаяся возможность исхода?

Также и в «Палате № 6», одном из самых сумрачных по колориту чеховских произведений, перед глазами раздавленного героя пробегает «стадо оленей, необыкновенно красивых и грациозных», как будто разрывающих замкнутое пространство палаты.

Подобные сцены, где в самый, казалось бы, неожиданный момент человеку на помощь приходит какая-то необъяснимая сила, не укладываются в рамки традиционного бытописания. Да и могло ли быть иначе?

«Знаете, что вы делаете? Убиваете реализм», - пишет Чехову Горький на самом пороге XX в. Но «убивала» реализм сама реальность.

 

Мир рвался в опытах Кюри

Атомной лопнувшею бомбой.

 

Мир на изломе выламывался из привычных представлений и опережающий слух художника улавливал в еще, казалось бы благополучной действительности «глухой стук топора по дереву» и «отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны, замирающий, печальный».

«Шагал, конечно, предчувствует, что его родному Витебск недолго жить, как Чехов предчувствует гибель дворянского вишневого сада», - пишет Б. Зингерман, насколько мне известно, впервые сопоставляя два этих имени в таком широком контексте. И продолжает: «Театр Чехова (думается, что не в меньшей степе ни и проза - Р.Л.), живопись Шагала - две лирико-драматические эпопеи, в которых сохранено обаяние старой провинциальной России и предсказана ее гибель».

 

Шагаловский сборник. Материалы I-V Шагаловских дней в Витебске (1991-1995). Витебск: издатель Н. А. Паньков, 1996. С. 162-166.

 
На главную
Сайт обновлен в 2008г. за счёт средств гранта Европейского Союза





© 2003-2008 Marc Chagall Museum
based on design by Alena Demicheva